Шакко (shakko_kitsune) wrote,
Шакко
shakko_kitsune

Categories:

Образы Т.Э. Лоуренса в зарубежной прозе. Полковник Флоренс (часть 2)

Продолжение книжного обзора вдохновленных Лоуренсом Аравийским персонажей. Тут -- про то, как Олдридж написал фанфик по Лоуренсу Аравийскому.


Илл. к изданию "Семи столпов мудрости", 1926 г., Christie's


*

Роман Джеймса Олдриджа «Герои пустынных горизонтов» (перевод Е.Д.Калашниковой, James Aldridge, Heroes of the Empty View), написанный в 1954 году, даже в серьезной библиографии по Лоуренсу почти напрямую обозначен как modern-AU. И это при том, что центральный персонаж, Эдвин (Нед) Гордон, все время утверждает «я не Лоуренс» (пожалуй, только укрепляя этим свое сходство с механиком Россом или рядовым Шоу).



Гордон пользуется каждым удобным случаем, чтобы противопоставить себя знаменитому полковнику, который «только увидел, что происходит восстание, и убедил английских генералов воспользоваться этим», а в попытках «идеологически пристроиться к восстанию» потерпел неудачу.

– Если хотите по-настоящему узнать Лоуренса, обратитесь к его делам. А еще лучше – читайте его письма. Только в письмах он раскрывается таким, как он есть. Раскрывается всеми сторонами своей личности, потому что к каждому человеку он поворачивается какой-нибудь другой стороной. Там вы все найдете: непоследовательность, растерянность, самобичевание, гадливость, честолюбие, притворство, порывы искренности. Ведь это был глубоко несчастный человек: он сам себе представлялся шарлатаном, но всеми силами хотел, чтобы это было не так, всеми силами хотел поверить в то, совсем иное представление, которое сложилось о нем у других людей, и сомневался. Всегда сомневался.

Между тем всякий, кто имеет хотя бы примерное представление о личности Лоуренса, не может сомневаться в сходстве с ним Гордона (вплоть до фамилии, которая не только указывает на знаменитого британского генерала, прославившегося в Китае и Судане, но и дает отсылку к высказыванию Лоуренса «моя мать была из Гордонов»). У героя Олдриджа голубые глаза и светлые волосы, маленький рост и непропорционально большая голова, «богатая оттенками английская речь», гибкое тело, постоянно натянутые нервы, выдающееся умение «держать себя в узде», а его продолговатое лицо отражает «и самоуверенность, и болезненную впечатлительность, и недюжинный ум, и постоянно подавляемую беспокойную чувственность». Его внешность – «ловкая подделка под шейха кочевого племени – внешне безупречная, но слишком уж безупречная». А то, что он при этом окончил не Оксфорд, а Кембридж, можно уверенно считать троллингом высшего уровня.

Герой Олдриджа помогает мятежным бедуинам бороться за свободу против «приречного государства Бахраз», под власть которого англичане отдали их территории. Ему свойственны «быстрая смена настроений, внезапные приступы молчаливости, полнейшее отсутствие последовательности». Вождь арабских племен, принц Хамид, любит и привечает его, как брата, а прославленный в прошлом воин Талиб готов выступить вместе с ним в поход, несмотря на обнищание его племени и собственное дряхлое бессилие. Рядом с Гордоном всегда находится надежный и преданный шофер Смит, несколько молодых охранников и даже двое неразлучных мальчишек-сирот. Когда во время разведывательных операций ему угрожают солдаты противника, он морочит их, читая под видом магических заклинаний стихи из антологии английской поэзии – именно так Лоуренс лечил арабских рабочих на раскопках. Иногда разведка заканчивается для Гордона не так успешно.

Его привели в деревянный охотничий домик; теперь здесь был штаб, и у входа стояли на часах два легионера в синих штанах. Его втащили по лестнице наверх, втолкнули в небольшую комнатку, захлопнули за ним дверь, и он услышал, как щелкнул замок. Прямо перед ним был Азми-паша, облаченный в шелковую пижаму. Он сидел, словно ожидая, не в кресле, а на ковре, по-бедуински поджав под себя ноги. Гордон не сразу узнал его в тусклом свете красного фонаря. «Черт, вот это попался!» – мелькнуло у Гордона в голове. Ему даже стало смешно – сила его презрения к этому человеку позволяла превозмочь страх. (…) Только теперь Гордон понял, что ему предстоит. Это так ошеломило его, что он, словно женщина, зажал рот рукой, чтобы подавить готовый вырваться крик.

– Ну же! – нетерпеливо прохрипел паша. – Иди сюда.

У Гордона потемнело в глазах. Мысли путались от ужаса перед этой надвигавшейся тушей – паша встал и шел прямо на него, босые пухлые ноги шлепали по полу, брюхо колыхалось, глаза подслеповато моргали, с губ срывался какой-то сладострастный бред, руки – его руки! – тянулись к Гордону. Оказаться во власти этой горы мяса, этих рук, готовых обхватить его, не зная, кто он! Гордон почувствовал, что окончательно теряет разум. Он уже неспособен был иронизировать над тем, что все разрешилось унижением плоти; не мог осознать, что в сущности это и было то предельное падение, которого он добивался. Ему было не до иронии, не до насмешек; ужас парализовал все его чувства, и когда способность соображать и реагировать вернулась к нему – было поздно. Чудовище уже навалилось на него. Гордон зарычал, как зверь, и стал исступленно биться, вырываясь из державших его ручищ. Он стонал от отчаяния – до этой минуты он даже не знал, что отчаяние может быть так глубоко, – и колотил человека, который держал его и не отпускал. Потом, когда он изнемог от борьбы, от крика, от попыток оттолкнуть от себя эту жадную ищущую плоть, его повалили на пол, избили и заставили вновь и вновь подчиниться осквернению, но он пустил в ход зубы и ногти, и тогда на визг Азми прибежала стража и Гордона выволокли из дома, швырнули в грузовик и увезли.

Однако главная черта, которая роднит героя романа с Лоуренсом – его неистовый индивидуализм, его упорное, хотя и обреченное, стремление к свободе, и «страшное одиночество человека, разобщенного с другими людьми… в ком душа горит, не находя себе выхода».

– Свободных людей нет на земле, Хамид. Араб от рождения свободен душой, но даже он должен отчаянно бороться за то, чтобы свобода стала для него реальностью. А если бы я, скажем, умер сейчас, то умер бы в цепях, потому что я еще этой свободы не нашел – даже в виде примера. Я хочу увидеть араба свободным в его пустыне, в этом смысл моей жизни и моей борьбы здесь, потому что успех в этой борьбе будет для меня доказательством того, что свободы можно добиться. Пример – вот что мне нужно. Аравия – мой опытный участок, где испытываются надежды на свободу человека вообще…

Но такой свободы, которую ищет Гордон, он не может найти ни в Аравии, ни на всей земле – и ни для себя, ни для других. Первое условие для нее – предельное одиночество, а выпавшая ему эпоха (да и воля автора, симпатизирующего коммунизму) требует решений, рассчитанных на огромные массы людей, объединенных не национальностью, а классом. Олдридж ставит перед Гордоном своего рода зеркало – другого вождя восстания, по имени Зейн, опирающегося на рабочих и крестьян, из того самого Бахраза, с которым так враждуют племена бедуинов.

У бахразца было такое же крупное лицо, как у Гордона, тот же твердый взгляд, те же непокорные волосы; только рот в отличие от Гордона не казался чужим на этом лице: в складке губ были решительность и упорство, и усмешка их иногда казалась опасной. Именно рот – мягкий у одного, жесткий у другого – выдавал истинное различие между ними: бахразец, казалось бы порывистый, резкий, легко уязвимый, в то же время проявлял больше выдержки, чем Гордон, как будто жизнь для него имела более ясный смысл. Он как будто лучше в ней разбирался, относился к ней чуть-чуть насмешливо, но вместе с тем более спокойно, зная, что на все нужно время, время и еще раз время. Но вместе с тем он держал себя так, точно в эту минуту чувствовал за собой весь мир.

«Мы не толкуем о свободе воли, о праве каждого человека жить своим интеллектом. Что пользы в этом? Чем это облегчит их страдания? Мы предлагаем нечто реальное: уничтожить помещичью власть, уничтожить эксплуатацию, покончить с иностранным господством, с нищетой, голодом, лишениями», – такова программа Зейна. Разумеется, строгость и логичность такого подхода чужда Гордону, который лелеет свою эксцентричность и непредсказуемость как в планах своих операций, так и в своих выходках – он совершенно не считается с авторитетами и способен разговаривать с английским генералом, омывая при этом после пыльной дороги ноги в тазу. Гордон способен одержать славную победу или развязать кровавую бойню (подчас одновременно), но не способен до конца удержать в руках то, что он начинает.

Случилось то, что предвидел Гордон, — орда вышла из подчинения его воле. Когда рассвело и можно было убедиться в одержанной победе, Гордон еще долго носился по всему полю, пытаясь обуздать своих людей, но это было невозможно. И теперь он сидел у бронемашины Смита и смотрел на темневшие в холодном свете утра кучи окровавленных тел. Вперемежку с убитыми и умирающими бахразцами лежали и бедуины. Многих скосили бахразские пулеметы, которые вели огонь, не разбирая чужих и своих. (…) И по этому зловещему молчанию, по тяжелому вопрошающему взгляду Зейна Гордон понял, что совершил самое большое преступление в своей жизни. Он это понимал особенно отчетливо и ясно потому, что особым чутьем угадывал все мысли этого маленького человека, который был так похож на него самого. Он видел, как нарастают в Зейне боль и гнев, как он мрачнеет, думая обо всей пролитой здесь крови, и страдал за него, понимая, что смерть так же непоправима и мучительна для революционеров Зейна, как и для кочевников Гордона.

– Разве сын пустыни непременно должен быть убийцей? – с горечью вымолвил наконец Зейн, потрясенный страшным зрелищем. В его словах была скорбь, было даже негодование против Гордона, но упрека в них не было. – Почему ты не дождался? – спросил он с тоской.

– А чего было дожидаться? Разве Хамид мог твердо рассчитывать на твою помощь?

Зейн покачал головой.

– Я бы не допустил этой бойни.

– А ты думаешь, я допустил бы, если б это зависело от меня? – спросил Гордон.

Большая голова Зейна оставалась неподвижной, но глаза впились в глаза Гордона, как бы испытывая, можно ли ему верить. Во взгляде самого Зейна читалось одно – зачем, зачем, зачем; и все же неожиданный, отчаянный вопль души Гордона встретил в нем отклик. И тут Гордону стало ясно, что маленький бахразец может простить ему почти все благодаря той внутренней связи, которая помогает им понимать друг друга.

Трудно герою Олдриджа найти общий язык и с подругой своей юности, когда он возвращается из пустыни в Англию – в обмен на то, чтобы британцы не расправились с армией повстанцев, загнанной в тупиковое положение, он дает обещание больше не вмешиваться в восточные дела. Тесс, «настоящая женщина», выросшая на бедной окраине Глазго и сумевшая окончить университет, работающая теперь адвокатом в рабочих кварталах, своевольная и независимая, способная к огромной внутренней дисциплине, искренне любит его, но между ними с самого начала встают преграды.

Для Гордона тогда было достаточно утонченной дружбы, волнующего общения двух нетронутых молодых душ; у него это была не любовь, или это была любовь без любви, без любовной страсти. Но в Тесс, черноволосой голубоглазой Тесс, с ее жгучей, порывистой жаждой радости, жила потребность большей полноты чувств, чем та, которая могла возникнуть из интимности самоограничения или отвлеченной общности переживаний.

– Ты меня боишься, а мне это противно. Можешь не бояться, я тебя не съем! – запальчиво крикнула она ему как-то, убегая после бурной ссоры, разгоревшейся из-за какого-то пустяка, – он уже давно забыл, из-за чего именно.

Сейчас, через много лет, им удалось сблизиться, хотя чем больше заявляют на себя права их земные желания, тем дальше они становятся друг от друга:

В волнении плоти — в той муке, которая никогда не избывала себя до тех пор, пока не иссякала страсть, — открывался ему лунный лик неведомого прежде мира. Редкостный миг любви был полон такого богатства, такой ошеломляющей новизны, что он словно немел от восторга перед свершившимся и от сожалений об утраченном. Но уже в самой полноте близости заложено было начало конца, потому что воля одного из них, более сильная, чем воля другого, неизбежно должна была восстать против этой интермедии чувств. Он никогда не раскаивался, никогда не грустил после того, как любовь брала свое, не испытывал никаких пошлых угрызений, насытив свою плоть. Иное дело — она. Тут была и непонятная ярость, и печаль, и злые холодные слезы, которые пугали его, и кривившее губы исступление, и нежность, вместе с гневом копившаяся в сердце и вдруг в бурной вспышке переливавшаяся через край.

Значительно ценнее для обоих те минуты, когда они могут разговаривать запросто, как двое школьников, перебрасываться мыслями и насмешками, пытаясь воссоздавать свою жизнь из пепла.

Она крепко держала его под руку, заранее предвкушая удовольствие. Но он сказал, что происходящее здесь не похоже ни на танец, ни на пляску: просто люди трутся друг о друга с непонятным вихлянием, пыхтя и обливаясь потом.

– Вот это ты называешь танцевать? Тебе это нравится? – спросил он.

– Конечно! Скользить под музыку – что может быть лучше? – сказала она. (…)

– Ты говоришь о танце, о радости движения? Ну так смотри! – И, сбросив куртку, он закружился под ночным небом в какой-то странной пляске: то вертелся волчком, то замирал на месте, дробно перебирая ногами, то несся вприпрыжку, помогая себе широкими взмахами рук, и вдруг остановился в причудливой позе с занесенной как для шага ногой. Под конец он высоко подпрыгнул, раскинув крыльями руки и поджав ноги, так что казалось, будто он по воздуху карабкается вверх.

Тесс восторженно захлопала в ладоши:

– Что это, Нед, какая прелесть! Кого ты изображал – птицу, газель, блоху или горного козла? Чей это танец? Что он должен означать?

Гордон был весь мокрый от пота, тумана, росы.

– Сам не знаю, – выдохнул он. – Я научился этому, когда жил среди одного племени, занимавшегося разведением белых ослов и охотничьих соколов. Ритуальная пляска, древняя, как религия, древнее музыки.

– Ты и другие такие пляски знаешь?

– Знаю, конечно, но для них нужны удары бубна, и ритмичное хлопанье в ладоши, и возгласы «О ночь!»

И все же резче всего обреченность их союза проявляется во время всеобщей забастовки, когда среди рабочих, «в толпе этих людей с хмурым и пристальным взглядом она казалась такой же, как они… она не знала сейчас иного, отдельного существования, иной жизни, кроме той, которой жила здесь, среди них». Гордон понимает, что для того, чтобы стать своим в этом мире, нужно «жить с натруженными руками, с согнутой спиной… принять все то, что сулит этот мир, мир рабочего класса, – трудность и простоту его существования, будущее, которое заранее определено его делами, его историей, а со временем подтвердится и его самосознанием». Но он не может «идти в народ», как его знаменитый прототип, и не собирается отказываться от своей обособленности.

Да, он не проникся идеями, которыми живет этот класс; он только понял неизбежность его победы – страшную неизбежность. И его не влечет к себе мир, который не понимает, что такое настоящая свобода, не понимает и не хочет понять, и попросту катится, разбухая и набирая силу, вперед по пути к будущему, где для личности не останется места.

– Личность, личность, Тесс! – твердил он ей, как будто все зло для него было именно в этом.

– О какой такой личности ты говоришь? – спросила она. – Что это за особенная, безупречная, богоданная личность, которую нужно спасать за счет других?

После окончательного разрыва с Тесс герой Олдриджа садится на мотоцикл, бросает руль на полной скорости и наконец вылетает из седла – но автор не дает ему даже умереть, как случилось это с Лоуренсом, и на теле Гордона не остается ни царапины после аварии. Тогда, нарушив данное слово, Гордон возвращается в далекую пустыню. Способный действовать в одиночку куда эффективнее, чем в коллективе, он одним ударом спасает всю кампанию, лично захватив нефтяные промыслы, имеющие стратегическое значение. Однако после того, как местное население готово объединиться с бахразскими рабочими под руководством Зейна, после того, как даже его мальчишки променяли дикую, первозданную свободу на возможность управлять автомобилем, увлеченные «в мир труда и размышлений», Гордон пытается разрушить те же нефтяные промыслы и, неузнанный, получает при этом смертельную пулю.

– Я хотел спасти племена. Я хотел спасти последних вольных людей на земле от власти машины, от того будущего, которое им готовит твое учение. Я бы всех людей спас, если б мог, – механиков, крестьян, метельщиков улиц, – всех, кого грозит задавить культ машины, материализм, город. О боже, и ничего мне не удалось! – простонал он. – Хамид знает, что мне ничего не удалось.

– Нет, нет! – вскричал Хамид, целуя его руку. – Ты совершил великое дело, Гордон. Ты спас Аравию. Разве этого мало? Разве ты не ценишь этого? (…)

Он, как и Зейн, горел желанием заставить Гордона прозреть истину, точно Гордон был грешник, умиравший в безбожии, а они – священнослужители, стремящиеся хоть на миг озарить его светом веры перед смертью.

– Ты неправ, Гордон. Пойми, что ты неправ, что ты отчаиваешься напрасно. Пойми, что так должно быть. Пришло время создать новый мир для всех арабов. Пусть отомрет в нем все больное, грубое, дикое, вся ложная поэзия прогнившей старины и пусть это будет деятельный, честный и сильный мир, Гордон. (…) Наша Аравия никогда не будет снова жалкой, разоренной, раздираемой междоусобицами страной. И машина, которой ты так боишься, никогда не будет властвовать над нами. О нет! Вместе с бахразцами мы осуществим с ее помощью наши мечты; она даст нам досуг, чтобы жить, чтобы творить науку, чтобы строить новый и во сне не виданный мир, чтобы быть свободными. Ты должен поверить в это, Гордон, должен!

– О, я верю, Хамид, верю и ненавижу! Стройте свой новый мир без меня!

Он снова рванулся, пытаясь встать, выпрямиться, криком и напряжением воли разогнать наваливающийся кошмар беспамятства, который уже раз привел его на порог небытия. Они удерживали его; Хамид целовал его руку и плакал; бахразец, подобрав сброшенную арабскую одежду, укрыл его и старался успокоить. Но Гордон вырвался, сел и закричал в начинающемся приступе последней душевной муки:

– Я умираю в страхе перед этим миром. Мне уже не быть свободным! О гнусность! Иного выхода нет. Только один. Только один. Мне уже не быть свободным. Хамид! – дико выкрикнул он. – Хамид! Хамид! Мне уже никогда не быть свободным!

Крик его осекся, перешел в стон и, постепенно затихнув, оборвался.





Tags: книги, лоуренс аравийский
Subscribe

Posts from This Journal “лоуренс аравийский” Tag

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 3 comments